Семь лет назад на вечере Benois de la danse в Большом театре на священную сцену вышел восторженный молодой человек. Он сиял, он лучился от счастья, он чуть-чуть подпрыгивал от нетерпения — и он начал рассказывать, как всю жизнь мечтал поставить «Лебединое озеро», где вода была бы настоящей. И ему позволили сделать это в Норвежском балете, где теперь в вечер представления на сцену выливают 6 тонн воды. Лебеди? Нет, лебеди все-таки балетные, не из зоопарка. Тут молодой человек неожиданно показал лебединые движения руками — и смеющийся зал мгновенно притих. «Волна» шла правильная — напоминающая о Петипа и Иванове, о петербургских балеринах, о чистоте и о страдании. А через секунду зал снова хохотал в голос — потому что парень рассказывал, активно жестикулируя, как хотел привезти тот спектакль в Москву на «Бенуа» (поскольку был за эту постановку номинирован), но ему не разрешили разливать воду в Большом. Ни шесть тонн, ни шесть литров. Тогда вместо спектакля он привез вот этот самый монолог, назвал номер «О чем я думаю в Большом театре» и демонстративно выплеснул на планшет полстакана воды. После чего удалился под овацию зала. Нет, лауреатом он не стал. Но все тогда запомнили имя: Александр Экман.
В Европе он к тому моменту был уже хорошо известен. Выпускник школы Шведского королевского балета, танцевавший последовательно в этом самом Королевском балете, в Нидерландском театре танца и в Кульберг-балете (траектория карьеры отчетливо движется от чистой классики, где Экман-танцовщик был весьма неплох, к все более радикальной хореографии — при этом труппы выбираются хай-класса), сочинять танцы начал в 2005, когда ему был двадцать один год. В двадцать шесть он поставил одноактовку «Кактусы», которая сделала его по-настоящему знаменитым — с тех пор ее взяли в репертуар уже два десятка компаний. Dance Open привозил этот балет в Петербург в 2016 году в исполнении Земперопер балет Дрензен — и вспыхивающие квадраты света, в каждом из которых размещалось по танцовщику, веселая и виртуозная хореография запомнились петербуржцам надолго.
Первые слова, что приходят на ум при разговоре об экмановских балетах — «веселый», «смешной». У хореографа открытое и яркое чувство юмора — что нечасто случается в патетическом балетном мире. При этом шутит он чаще всего над балетным театром — над старинными его ритуалами, трагическими сюжетами, непременными пуантами и тюниками. Шутит легко, тонко и не злобно — потому что на самом-то деле себя от этого смешного мира не отделяет. В каждом его спектакле — и в «Лебедином озере», где вовсе нет Зигфрида и Ротбарта, зато сходятся в смертельном противостоянии Одетта и Одиллия, и в сделанной для Парижской опере «Игре», воспевающей беззаботную жизнь хипстеров, и в ехидно перечисляющем танцевальные штампы «Тюле», сделанном для Шведского королевского балета, а затем переехавшем в московский Музыкальный театр имени Станиславского и Немировича-Данченко, и в «Сне в летнюю ночь» — обязательно будет момент, где танец на пуантах вдруг отодвинет в сторону все шуточки и хохмы и засияет вечной, неубиваемой красотой. Будто современный насмешливый модник снимает броню — а внутри оказывается любовь к Пушкину, а не к Владимиру Сорокину. Момент этот краток — нельзя в нашем мире открывать душу надолго — но он будет.
Еще одна важная черта, по которой без сомнения можно опознать экмановские балеты — любовь к технологически сложным решениям, которые обеспечивают изумительную «картинку» — и делают работу артистов непростым испытанием. В «Лебедином» была вода; в финале «Игры» сцену заполняли небольшие зеленые шары (размером с яблоко и яблоки познания, по-видимому, и обозначавшие) — и их было столько, что они потом полностью заполняли оркестровую яму, а танцовщики ходили по колено в этом как бы детском бассейне. В «Сне в летнюю ночь» это сено — и вдруг выясняется, что соломенные вихри ничуть не менее эффектны, чем вихри из нежнейшего тюля. Экман примиряет пафос и юмор, приемы почти кинематографические и старинные балетные па — и подпрыгивает, рассказывая свои истории, и светится от счастья.